Main Menu

Поиск

Варапаев.ru - официальный партнер хостинга Beget

Конечно,  наиболее  близким  наследником  «филологического»  мировоззрения  акмеистов был И.  Бродский.  Если  его  творчество  во многом  является,  как  уже  было  показано  выше,  не  столько  прямым  продолжением  акмеистических  принципов,  сколько  отрицанием  акмеизма  на  языке  самих  акмеистов [Лотман Ю. М., Лотман М. Ю. Между вещью и пустотой (Из наблюдений над поэтикой сборника Иосифа Бродского «Урания») // Лотман Ю. М. О поэтах и поэзии. – СПб.: Искусство – СПБ, 1996., с. 731], то его отношение к языку, глубинный филологизм его  мировосприятия являются непосредственным, прямым и, что особенно важно,  непреднамеренным, органичным продолжением акмеистического филологизма  (о филологичности как черте, которая отделяет Бродского и поэтов, пришедших вслед  за  ним,  от  непосредственных  предшественников,  сближая  с  такими  «филологичными» поэтами, как Мандельштам и Хлебников, пишет О. Седакова  [Седакова О. А. Проза. – М.: Эн Эф Кью/Ту Принт, 2001. – 960 с., с. 699]).  

С особенной ясностью эта глубинно  филологическая  позиция поэта по  отношению к бытию  открывается не только в стихах, но и в статьях и  эссе  Бродского,  по  которым  можно  проследить,  как  все  определяющие  по  отношению к собственной личности начала воспринимаются Бродским, прежде  всего, «лингвистически». Язык – это постоянная и универсальная точка отсчета  в его системе представлений и ценностей.

Именно таким образом обстоит дело,  когда  идет  речь,  например,  о  первичном  национальном  самоопределении,  в  котором у Бродского отроческое осознание еврейства как изгойства возникало  из острого лингвистического ощущения неупотребительности в русском языке  самого слова «еврей», которое «почему-то оскорбляет чувство просодии» [Бродский  И.  Сочинения  Иосифа  Бродского.  Т.т.  4  –  7.  –  СПб.: Пушкинский фонд, 1998 – 2001., т.  5,  с.  10].  Точно  так  же  важнейшая  для  поэта  категория  вдохновения  определяется Бродским как «диктат языка»  [Бродский  И.  Сочинения  Иосифа  Бродского.  Т.т.  4  –  7.  –  СПб.: Пушкинский фонд, 1998 – 2001., т.  5, с.  93]. Лингвистической  основой наделяется у Бродского и извечный конфликт поэта с государством и  социумом: «Песнь есть форма языкового неповиновения, и ее звучание ставит  под  сомнение  много  большее,  чем  конкретную  политическую  систему:  оно  колеблет весь жизненный уклад» [Бродский  И.  Сочинения  Иосифа  Бродского.  Т.т.  4  –  7.  –  СПб.: Пушкинский фонд, 1998 – 2001., т. 5, с. 101], так же как лингвистически  определяется  и  не  менее  классическое  для  поэта  состояние  изгнания:  «Для  человека нашей профессии состояние, которое мы называем изгнанием, прежде  всего событие лингвистическое: выброшенный из родного языка, он отступает  в  него»  [Бродский  И.  Сочинения  Иосифа  Бродского.  Т.т.  4  –  7.  –  СПб.: Пушкинский фонд, 1998 – 2001.,  т.  6,  с.  35]. 

Даже  приведенных  выше  выборочных  примеров  достаточно  для  того,  чтобы  почувствовать,  что  лингвистическое,  филологическое  восприятие  мира  у  Бродского лежит  в  основе  его  мироощущения  в  целом,  обусловливая  в  его  творчестве  особый  тип  того  филологического метафоризма, который Д. Ахапкин определяет как «описание  мира  в  категориях  языка»  [Ахапкин Д. Иосиф Бродский – поэзия грамматики // Иосиф Бродский и мир.  Метафизика.  Античность.  Современность.  –  СПб.:  АОЗТ  Журнал «Звезда», 2000.,  с.  269]. 

О  языке  как  одной  из основополагающих констант мира Бродского пишет и А. Уланов [Уланов А. Опыт одиночества: И. Бродский // Иосиф Бродский: творчество, личность, судьба. Итоги трех конференций. – СПб.: Журнал «Звезда», 1998., с. 176 –  180].   Но  Бродский  является  далеко  не  единственным  поэтом,  которому  свойственно  смотреть  на мир филологически  –  подобно  тому,  как  это  было  присуще акмеистам. В том «самом книжном в истории России» поколении, к  которому он принадлежал, постепенно появился особый тип «поэта-филолога»,  что связано не только с усилением культурной и литературной рефлексии как  таковой  в  поэзии,  но  и  с  постепенным  усилением  духовного  авторитета  филологии и ученых-филологов в 70-е годы.

В изначально ориентированной на  традиции духовного учительства русской культуре в ХIХ веке, как известно,  высший  авторитет  Церкви  сменился  авторитетом  литературы,  когда  «учителями  жизни»  и  пастырями  стали  не  новые  святые  и  отцы  Церкви,  а  писатели. В ХХ столетии можно не менее явственно пронаблюдать повышение  духовного авторитета ученых. С именами Д. С. Лихачева, М. М. Бахтина, Ю.  М. Лотмана связано не только существование мощных научных школ, но, в еще большей  степени,  моральное  оправдание  существования  русской  интеллигенции  во  второй  половине  ХХ  столетия.  Как  литература,  по  Мандельштаму, делится на  «мразь» и «ворованный воздух», так и филология  недавно  ушедшего  века  на  доминирующем  его  отрезке  также  поделена  на  «разрешенную и написанную без разрешения». И Соловки Лихачева, и Саранск  Бахтина,  и  напоминающая  почетную  ссылку  тартуская  удаленность  от  метрополии Лотмана – все это не в последнюю очередь обусловило особый не  только научный, но и общественный  статус и самих названных ученых, и их  школ. И то, что академическая филология на равных  разделила с литературой в  этом столетии честь и опасность противодействия идеологической цензуре, в  очень  большой  степени  способствовало  единению  научного  и  собственно  художественного  контекстов  в пространстве  современной  русской  культуры,  сохраняя присущую ей этическую доминанту. Об этом емко и точно говорит  Д. Сегал:  усиление  филологического  начала  в  литературе  он,  в  частности,  в связи  с  Розановым,  объясняет  стремлением  филологии  «быть  не  только  описанием,  но  и  образом  жизни,  не  только  инструментом  понимания,  но  и  бытом»  [Сегал Д. М. Литература как вторичная моделирующая система // SlavicaHierosolimitana, 1979, № 4., с. 17],  поскольку  в  «постапокалиптическую»  эпоху  филология  выступает  в  роли  «временно  исполняющей  обязанности  всей  остальной  культуры, а часто и всей остальной жизни вообще в условиях максимальной  редукции  культуростроительных  возможностей.  Филология  –  это  культура  после конца света» [Сегал Д. М. Литература как вторичная моделирующая система // Slavica Hierosolimitana, 1979, № 4., с. 18].  

Автор: Т.А. Пахарева

Предыдущая статья здесь, продолжение здесь.

***

*****