Эффективно принцип интимизации культурного пространства реализован и в поэзии И. Бродского. В частности, именно вокруг идеи «присвоения» пространства мировой культуры, включения его в сферу своего интимно- личного опыта выстроено стихотворение «Пьяцца Маттеи» (на сближение интимного и вечного в «римском тексте» Бродского указывал Л. Баткин [Баткин Л. Тридцать третья буква: Заметки читателя на полях стихов Иосифа Бродского. – М.: Российск. гос. гуманит. ун-т, 1997. – 333 с., с. 167-168]), которое сам автор квалифицировал как акмеистическое. В 1988 г. Бродский подарил гостившему у него в Нью-Йорке Е. Рейну экземпляр сборника «Урания» с собственными рукописными комментариями. В своих воспоминаниях Рейн воспроизводит все эти маргиналии и об этом стихотворении там можно прочитать следующее: «Страница 91. Знаменитое, несомненно входящее в „гвардию” Бродского, стихотворение „Пьяцца Маттеи”. На нижнем поле страницы надпись: „Все, описанное здесь, – чистая правда, полный акмеизм”. После стихотворения рукой Иосифа помечена дата „1981” и место „Рим”. /…/ …характерно, что Бродский, подчеркивая объективность, даже документальность „Пьяцца Маттеи”, употребил термин „акмеизм”, а не реализм, например, как можно было бы ожидать. Быть может, здесь сквозит дальнее эхо бесед с Ахматовой. /.../ Здесь, в гениальном стихотворении „Пьяцца Маттеи” это ахматовско-акмеистическое влияние проглядывает очевидно, но не прямолинейно, еще надо подумать, как его очертить, доказать; оно словно камень, лежащий на дне быстрого ручья, его изображение все время колеблется течением» [Рейн Е. Заметки марафонца: Неканонические мемуары. – Екатеринбург: У-Фактория, 2003. – 528 с., с. 397–398].
На наш взгляд, основным направлением вышеупомянутого непрямолинейного «ахматовско-акмеистического» влияния на текст Бродского как раз и является реализация в нем акмеистической стратегии личного бытия не только в истории, о чем шла речь во 2-й главе данной диссертационной работы, но и в культуре.
Первая строфа стихотворения сразу декларирует «акмеистическое» слияние пространства интимных переживаний с пространством мировой культуры: герой Бродского в Риме переживает любовную неудачу, и благодаря этой неприятности ранее отстраненное от личной сферы пространство Вечного Города на наших глазах превращается в стихотворении Бродского в пространство личного опыта, стремительно интимизируется:
Я пил из этого фонтана
в ущелье Рима.
Теперь, не замочив кафтана,
канаю мимо.
Моя подружка Микелина
в порядке штрафа
мне предпочла кормить павлина
в именье графа. [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно-просветительское общество «Пушкинский фонд». Издательство «Третья волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995., т. 3, c. 23]
Уже в этой первой строфе бросается в глаза идеально выдержанный параллелизм культурной и интимной сфер: в первой части строфы герой констатирует свое «отлучение» от влаги одного из римских фонтанов, к которой ранее был приобщен (а заметим, что фонтаны – это одна из наиболее знаковых реалий римского архитектурно-исторического пространства); соответственно этому, во второй части строфы фиксируется «отлучение» от прелестей «подружки Микелины».
Вторая строфа продолжает вести к слиянию интимного пространства с культурно-историческим, формируя в сюжете о неудачном соперничестве героя с «графом» своеобразный «этно-социальный» акцент и подчеркивая разность менталитета двух соперников, обусловленную как национальными, так и сословными различиями между ними:
Граф, в сущности, совсем не мерзок:
он сед и строен.
Я был с ним по-российски дерзок,
он был расстроен.
Но что трагедия, измена
для славянина,
то ерунда для джентльмена
и дворянина. [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно-просветительское общество «Пушкинский фонд». Издательство «Третья волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995., т. 3, с. 23]
Собственное личное переживание, таким образом, подлежит осмыслению в контексте не более, не менее чем сопоставления разных этно-культурных традиций. Но культурный контекст интимно-лирического сюжета усиливается еще и за счет содержащейся в нем акмеистической реминисценции. В сюжете Бродского о соперничестве с «графом» трудно не заметить перекличку с драматической миниатюрой Н. Гумилева «Игра». Так же, как и у Гумилева, у Бродского типажи соперников – это богатый циник, одерживающий победу, и нищий романтик, терпящий поражение.
В обоих текстах любовное соперничество принимает форму игры (буквальная игра в карты у Гумилева и «игра без правил», упоминающаяся в связи с победой «графа» в стихотворении Бродского); объектом соперничества выступает легкомысленная «подружка», а разворачивается сюжет в аристократически-европейских декорациях (один из соперников у Гумилева – тоже граф).
На этом, впрочем, аналогии заканчиваются, так как финал своего сюжета Бродский выводит в противоположном, чем Гумилев, направлении. Если у Гумилева финал демонстрирует трагическое крушение романтических идеалов и гибель героя-романтика, то у Бродского поражение его героя оборачивается выигрышем: утратив «подружку Микелину», он обретает бесценную возможность интимизировать культурное пространство Рима, включить Вечный Город в сферу собственного личного опыта:
Чем был бы Рим иначе? Гидом,
толпой музея,
автобусом, отелем, видом
Терм, Колизея.
А так он – место грусти, выи,
склоненной в баре,
и двери, запертой на виа
дельи Фунари. [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно-просветительское общество «Пушкинский фонд». Издательство «Третья волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995., т. 3, с. 24]
И далее лирическое переживание в стихотворении Бродского развивается именно в этом русле – как растущее и от строфы к строфе становящееся все более интенсивным ощущение слияния личного мира с пространством мировой культуры, которое воспринимается как счастливый подарок судьбы:
…я счастлив в этой колыбели
Муз, Права, Граций,
где Назо и Вергилий пели,
вещал Гораций. [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно-просветительское общество «Пушкинский фонд». Издательство «Третья волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995., т. 3, с. 25]
Не склонный к восторженности Бродский в этом стихотворении дает ликующей интонации развернуться до предела. На расстоянии полутора строф от процитированного признания в счастье он дополнительно поясняет, что для него подразумевается в этом понятии:
Не в драчке, я считаю, счастье
в чертоге царском,
но в том, чтоб, обручив запястье
с котлом швейцарским,
остаток плоти терракоте
подвергнуть, сини,
исколотой Буонарротти
и Борромини. [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно-просветительское общество «Пушкинский фонд». Издательство «Третья волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995., т. 3, с. 26]
Здесь любопытно не только пространное обращение к почти табуированному в поэзии Бродского, с ее стоическим пафосом, понятию счастья, но и аллюзия на Мандельштама: вводя в стихотворение образ неба, исколотого шпилями, Бродский актуализирует в читательском сознании мандельштамовские рассуждения о готической архитектуре: «Хорошая стрела готической колокольни – злая, потому что весь ее смысл – уколоть небо, попрекнуть его тем, что оно пусто» [Мандельштам О. Соч.: В 2-х т. – М.: Худ. лит., 1990., т. 2, с. 143].
Подчеркнем, что это мандельштамовское рассуждение содержится в его декларации акмеизма – в статье «Утро акмеизма», так что образ колющих небо шпилей у Бродкого, таким образом, прямо выходит в акмеистический контекст. Острота отчаяния от любовной неудачи оборачивается у Бродского остротой счастья личного приобщения к мировой культуре, счастьем живого присутствия в самом средоточии ее не в качестве туриста, но в качестве полноправного обитателя этого сакрального пространства:
С холма, где говорил октавой
порой иною
Тасс, созерцаю величавый
вид. Предо мною –
не купола, не черепица
со Св. Отцами:
то – мир вскормившая волчица
спит вверх сосцами!
И в логове ее я – дома!
Мой рот оскален
от радости: ему знакома
судьба развалин. [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно-просветительское общество «Пушкинский фонд». Издательство «Третья волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995., т. 3, с. 26 – 27]
Сопряжение архитектурной и «телесной» образности в процитированном фрагменте также выводит на одну из значимых идей акмеизма, ранее упоминавшуюся в нашей работе, – идею «органической поэтики», разрабатывавшуюся в теоретических работах и художественной практике О. Мандельштама и Н. Гумилева. Приравнивая в образности своего стихотворения «развалины» зубов к обломкам античной архитектуры (этой аналогии Бродский, очевидно, придавал некоторое значение, поскольку она повторяется и в других его текстах, в частности, в стихотворении 1972 г. «В озерном краю»: «…я, прячущий во рту // развалины почище Парфенона» [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно-просветительское общество «Пушкинский фонд». Издательство «Третья волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995., т. 2, с. 299]), Бродский воспроизводит по сути мандельштамовскую художественную логику, на основе которой развивается концепция «органической поэтики», исходящей из идеи подобия между произведением искусства и живым организмом. Мандельштамовский контекст комментируемой строфы подкреплен и образом римской волчицы, «в логове» которой герой Бродского чувствует себя «дома», – здесь явно напрашивается аналогия с мандельштамовскими строками из стихотворения «С веселым ржанием пасутся табуны…»:
Да будет в старости печаль моя светла:
Я в Риме родился, и он ко мне вернулся;
Мне осень добрая волчицею была
И – месяц Цезаря – мне август улыбнулся. [Мандельштам О. Соч.: В 2-х т. – М.: Худ. лит., 1990., т. 1, с. 106]
Автор: Т.А. Пахарева