Main Menu

Поиск

Варапаев.ru - официальный партнер хостинга Beget

Другой аспект этических уроков, почерпнутых у Ахматовой и  Мандельштама,  по  свидетельствам  тех,  кому  посчастливилось  получить  эти  уроки,  – это сохранение человеческого достоинства перед лицом унижающей  его  эпохи.  Например,  В.  Муравьев  говорит,  что  делом  всех  последних  лет  жизни  Ахматовой,  «делом,  которое  делалось  каждый  день,  ежедневно,  ежечасно,  было  восстановление  масштабов  человеческого  существования, масштабов  совершенно  мистифицированных  и  потерянных  в  трижды  проклятые  времена  советской  власти»  [Муравьев  В.  Воспоминания  об  Анне  Ахматовой  //  Анна  Ахматова: последние  годы.  Рассказывают  Виктор  Кривулин,  Владимир  Муравьев, Томас Венцлова. – СПб.: Невский диалект, 2001.,  с.  63]. 

О  том  же,  в  сущности,  вспоминает  В.  Кривулин  в  связи  со  своим  ощущением  ученичества  у  Ахматовой: «И вот это ощущение она как раз и развивала: избранность.  …Я  думаю, что поведение Бродского с середины шестидесятых годов во многом  задано этим модусом ахматовского мифа. …он перенял, усвоил эту манеру – уже не экзальтированного  романтического  порыва,  а  сдержанного  превосходства. … В общем, …это поза самозащиты, это поза выживания» [Кривулин В. Воспоминания об  Анне  Ахматовой  //  Анна  Ахматова: последние  годы. Рассказывают  Виктор  Кривулин,  Владимир  Муравьев, Томас Венцлова. – СПб.: Невский диалект, 2001.,  с. 25 – 26].

О том же свидетельствует и Л. К. Чуковская: «О, как я благодарна ей  за  то,  что  ей  хорошо  ведомо,  кто  она,  что,  блюдя  достоинство  русской  литературы, которую она представляет на каком-то незримом судилище, – она  никогда не участвует ни в какой общей свалке!» [Чуковский К. И. Анна Ахматова // Чуковский К. И. Собр. соч.: В 6-ти т. – М.: Худ. лит., 1967., т. 1, с. 165].  

Как позиция частного человека в определенной исторической ситуации  становится наиболее конструктивным вариантом гражданской позиции, так и  позиция  «избранности»,  сохранения  достоинства  в  пространстве,  где  эта  ценность скомпрометирована и уничтожена, тоже становится позицией, полной  гражданского  мужества.  О  необходимости  вспомнить  об  этом  уроке  достоинства  художника  сегодня  напоминает,  например,  О.  Седакова,  комментируя нынешнюю культурную ситуацию с ее удручающим оскудением  метафизического  мышления,  что,  в  свою  очередь,  ведет  к  измельчанию  масштаба  личности  самого  художника,  в  кругозоре  которого  полностью  отсутствует необходимое всякому художнику в любые времена memento mori. 

Когда-то, в сталинские времена, забвение этого принципа превращало человека в «жертву истории», «в существо, которое ни в чем не виновато («время было  такое»), но которое, увы, строго говоря, трудно назвать человеком. …в такую  же жертву истории, разве что другой истории, превращает и художника, и его  зрителя нынешнее  «актуальное искусство»: вовлекаться в него можно только  всерьез забыв о смерти и имея один резон: «время теперь такое». Это в другое  время  художник  был  как  Леонардо,  а  в  наше  время  художник  –  тот,  кто  нагишом на четвереньках ползает на цепи и кусает зрителя; все относительно,  смена парадигм. С памятью о смерти, которой нет дела до парадигм, но есть  дело до тебя лично, такое не пройдет» [Седакова О. А. Кончина Бродского // Лит. обозрение. – М., 1996. – № 3., с. 13].  

Именно  достоинство  художника  как  исходная  позиция,  определяющая  ценностные  ориентиры,  постулируется  и  в  ряде  текстов  Кибирова,  который  никогда не забывает, что художник – это «звучит гордо» и обязывает к некоему  высокому служению и высокой ответственности перед вечными ценностями.  Так происходит и в уже упоминавшемся выше послании «Мише Айзенбергу.  Эпистола  о  стихотворстве»,  и  в  послании  «Игорю  Померанцеву.  Летние  размышления  о  судьбах  изящной  словесности»,  и  в  послании  «Сереже  Гандлевскому. О некоторых аспектах нынешней социокультурной ситуации», и  в  «Возвращении из Шилькова в Коньково», и в других текстах.

Остановимся  подробнее на некоторых из них. С предельной ясностью выстроена ценностная  иерархия, в которой безусловной ценностью наделены культура, «гармония» и  достоинство художника, в «Сереже Гандлевскому…» (1990 г.). Сменявшиеся на  протяжении  жизни  автора  исторические  периоды  –  как  советский,  так  и  постсоветский  период  «рыночной  демократии»  –  последовательно  обнаруживают  свою,  прежде  всего,  культурную  несостоятельность,  ассоциируясь с понятием «чернь». Язык же безусловных ценностей обретается  за  пределами  «злобы  дня»  и  оказывается  языком  пушкинской  поэзии,  присвоенным, «одомашненным» автором послания «Сереже Гандлевскому…»: «…жрецам  гармонии  неможно  //  пленяться  суетой,  Серега.  //  Пусть  бенкендорфно здесь и тошно, // но все равно – побойся Бога!» [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с. 142].

Все послание четко членится не только на отдельные композиционные фрагменты,  но каждый из таких фрагментов наделяется особым «языком». Языковая ткань  любого фрагмента двупланова  – здесь есть, с одной стороны, языковой образ  (или  то,  что  Бахтин  называл  в  романном  разноречье  «речевой  зоной»)  определенной  эпохи  и,  с  другой,  языковое  выражение  плана  вечных,  «пушкинских» ценностей (как уже было сказано, включенного в языковое поле  автора). 

Сочетаясь  друг  с  другом,  эти  языковые  слои,  прежде  всего,  сигнализируют о конфликтности представляемых ими ценностных систем не  только в реальности, но и в духовном мире автора, который одновременно – и  «дитя времени», и «сын гармонии».  

Соответственно  этому  ценностному  и  лексическому  «расслоению»  кибировского текста, основой его сюжета становится проблема вписываемости  этих  вечных  ценностей  в  сменяющие  друг  друга  исторические  контексты,  последовательно  выявляющие  свою  чуждость  им.  Так,  в  отчетливо  вычленяемой  в  композиции  послания  «советской»  части  эта  несочетаемость  ценностных  контекстов представлена  на  уровне языкового конфликта между  «пушкинским»  языком  гармонии  и    «блатным»  языком  (именно  им  репрезентирована  в  кибировском  тексте  «барачная»  советская  действительность).  С  одной  стороны,  здесь  звучат  пушкинские  цитаты:  «Ленивы и нелюбопытны, // бессмысленны и беспощадны», «стоим у гробового  входа»;  а  с  другой  –  многочисленные  арготизмы:  «Хорош  базарить,  делай  ноги»,  «харэ бузить»,  «без мазы мы под жертвы косим» и т.д.

В следующей  части послания, посвященной уже «рыночной» эпохе (она же – уже не «барак»,  а «бар разливанный»), тот же пушкинский язык сочетается с языком времени,  манифестирующего  себя  в  культуре  вообще  преимущественно  во  вневербальных  формах:  эта  часть  послания  подчеркнуто  фрагментарна,  как  сценарий  видеоклипа  (и  даже  «раскадрована»).  Картина  постсоветской  современности представлена только визуальными образами и только из области  массовой  культуры  (рекламные  слоганы,  телевизионные  шоу,  поп-арт).  При этом  единственным  образом  словесной  культуры  в  этой  новой  действительности  оказываются  омертвевшие  от  скуки  библиотеки,  где  «под  духовностью пудовой // затих навек вертлявый Пушкин» [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с. 140].

В лексике  этой  части  уже  нет  блатных  арготизмов,  ассоциируемых  с  советским  «бараком», но нет и никакой другой, новой речевой  стихии  – это эпоха без  языка. Поэтому отнюдь не парадоксально выглядит авторский вывод из этого  экскурса по новейшей истории: «И в общем-целом, как ни странно, // в бараке  мы  уместней  были,  //  чем  в  этом  баре  разливанном,  //  на  конкурсе  мисс  Чернобыля» [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с. 141]. И еще более радикально: «В грядущем, в прошлом, в  настоящем  //  нам  места  нет»  [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с.,  с.  141].

Однако  последняя  часть  послания  (которое в итоге почти правильно выстраивается по классической схеме «тезис  – антитезис  – синтез») опровергает этот вывод, противопоставляя высокий и  непреходящий  статус  «жреца  гармонии»  и  столь  же  вечных,  сколь  и  человечных, насущных ценностей, воспеваемых им, всем уродствам социально- исторической действительности: «Пой! Худо-бедно, как попало, // как Бог нам  положил на душу!  // Жрецам гармоньи не пристало  // безумной черни клики  слушать»  [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с. 142].  

В  послании  «Сереже  Гандлевскому…»  реализован  один  из  ключевых  приемов  поэтики  Кибирова –  конфликтное  столкновение  разнородных  идеологических и ценностных контекстов, представленное «столкновением» их  языков в пределах единого текста. При этом авторская ценностная ориентация  также  сопрягается  с  определенной  лингвистической  моделью,  подчеркнуто  «заимствованной»,  чем утверждается смиренная авторская  позиция человека,  приемлющего  некий  круг  ценностей,  но  не  пытающегося  изобретать  собственных  ценностных  систем:  «Может,  вообще  ограничиться  только  цитатами? // Да неудобно как-то, неловко перед ребятами. // Ведь на разрыв же  аорты, ведь кровию сердца же пишут! // Ну а меня это вроде никак не колышет.  // С пеной у рта жгут Глаголом они, надрываясь, // я же, гаденыш, цитирую и  ухмыляюсь.  //  Не  объяснишь  ведь,  что  это  не  наглость  циничная,  //  что целомудрие  это  и  скромность  –  вполне  симпатичные!»  [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с.,  с.  430]. 

С  неизбежной, но  «не подрывающей корней» иронией здесь выражена также и  близкая акмеистической позиция в культуре – не изобретать новые ценности, а  не растерять, сохранить уже имеющиеся  (что перекликается и с высказанной  Эпштейном и процитированной выше мыслью о цитате как «стыдливой форме  искренности» в современной «чувствительной» поэзии). 

Автор: Т.А. Пахарева

Предыдущая статья здесь, продолжение здесь.

***

*****