Main Menu

Поиск

Варапаев.ru - официальный партнер хостинга Beget

К числу современных поэтов, чья картина мира отличается   преображающим повседневность и одновременно «материализующим» вечность единомирием, М. Эпштейн относит О. Седакову, Е. Шварц, В. Кривулина,  И.  Жданова, А. Драгомощенко и др.

Подробнее обратимся к творчеству Е. Шварц, которое в целом никак не относится к акмеистической  традиции,  однако  в  контексте  интересующей  нас  проблемы  обнаруживает  симптоматичное сходство с акмеистической картиной мира.  

Единомирие земного, дольнего («кость», «грязь») – и вечного,  воплощенного в данном случае в искусстве («мрамор»), становится основной  идеей стихотворения, посвященного Венеции:  

Там – высоко – в космической штольне  

(пролетев через шар насквозь),  

Там – Творец пожалеет очерненные камень и кость,  

Мрамор с грязью так срощены, слиты любовно –  

Разорвать их и Господу было б греховно, –  

Может быть, и спасется все – тем что срослось [Шварц Е. Стороны света. – Л.: Сов. писатель, 1989. – 72 с., с. 26].  

В целом мотив «города на топях» как пространства воплощенной метафизики является сквозным в  творчестве  Е.  Шварц.  Человек  в  таком  пространстве  оказывается как бы на пересечении неких разноприродных пластов реальности,  что открывает возможность нового видения: 

Городской человек из дома в дом  

В коридорах уличных гулких,  

Во тьме на ощупь в лабиринте найдет  

Распухший сустав переулка.  

Его мелют мельницы, фонари язвят,  

Перерезает трамвай.  

Он видит, что это мокрый ад,  

Но верит – что влажный рай [Шварц Е. Соло на раскаленной трубе. – СПб.: Пушкинский фонд, 1998. – 64 с.  , с. 34]. 

Естественно, что речь в этом стихотворении, озаглавленном «Города на топях»,  идет уже не только и не столько о Венеции, сколько о ее северном подобии. И в \ этом смысле, не принадлежа типологически к руслу  семантической поэтики,  творчество  Шварц,  бесспорно,  принадлежит  к  «петербургскому  тексту»  русской  литературы,  оспаривая  у  тех  же  акмеистов  право  называться  его  завершителями  (акмеистов  и  К.  Вагинова  в  качестве  завершителей  «петербургского текста» называет, в частности, В. Н. Топоров [Топоров  В. Н., Цивьян Т. В. Нервалианский  слой  у  Ахматовой и Мандельштама (Об одном подтексте акмеизма) // Ново-Басманная, 19. – М.: Худ. лит., 1990., с. 15]). Так, в поэме  «Черная пасха» констатируется именно конец, окончательная гибель Петербурга под натиском хаотических сил России:  

Я думала – не я одна, –  

Что Петербург, нам родина, – особая страна,  

Он – запад, вброшенный в восток,  

И окружен, и одинок, 

Чахоточный, все простужался он,  

И в нем процентщицу убил Наполеон.  

Но рухнула духовная стена –  

Россия хлынула, дурна, темна, пьяна.  

Где ж родина? И поняла я вдруг:  

Давно Россиею затоплен Петербург.  

………………………………………. 

И заспала тебя детоубийца,  

Порфироносная вдова,  

В тебе тамбовский ветер матерится,  

И окает, и цокает Нева [Шварц Е. Сочинения Елены Шварц. Т.т. I-II. – СПб.: Пушкинский фонд, 2002. – Т.I – 464 с., т. II – 256 с., с. 79 – 80].  

На смену европейскому мифу Мандельштама о Петербурге-Петрополе и Лете- Неве  приходит  образ  Невы-стихии, несущей  «нутряной»  российский  хаос  и  «говорящей» языком глубинной стихийной России – диалектно «цокающим» и  «окающим». 

Гибель  Петербурга,  «затопленного»  Россией,  выглядит  здесь  прямым продолжением сюжета гумилевского «Мужика», в котором, как было  показано  выше, трагизм  ситуации и заключен именно в уязвимости  «гордой  столицы»,  проницаемости  ее  культурного  слоя  для  хтонических,  стихийных  сил, воплощенных в «радостном гуле» шагов новых печенегов.

Но  поэзия  Шварц  не  только  входит  в  число  текстов,  завершающих  «петербургский текст» русской литературы, но и в рамках петербургской темы  демонстрирует  возможности  построения  художественной  картины  мира  на  основе вышеописанного принципа  «единомирия», столь близкого акмеистам. 

Здесь имеет смысл подробнее обратиться к поэме «Второе путешествие Лисы  на  северо-запад»,  входящей  в  цикл  «Сочинения  Арно  Царта»  в  качестве  вставного «текста в тексте». 

В сущности, поэма Шварц является продолжением «петербургской  гофманианы» и, следовательно,  перекликается, прежде всего,  с  «Поэмой без  героя».  Впрямую и  на  ахматовский,  и  на  гофманианский  контекст  выводит упоминание  уже  в  самом  начале  поэмы  вещества  «Циннобера»,  которое  в  игровых  «Примечаниях»  автора,  подобных  и  по  стилю,  и  по  функции  ахматовским примечаниям к  «Поэме без героя», названо одним из основных  компонентов  даосской  алхимии. 

Однако  сфера,  в  которой  поэма  Шварц  обнаруживает принципиальное родство текстам и Гофмана, и Ахматовой, – это  метаморфозы  героев,  выстраивание  пространства  взаимопроникновения  вымышленного и реального миров, в котором каждый персонаж наделяется как  минимум двойственным обликом, причем «реальная» и «мифическая» ипостаси  не  противопоставлены  друг  другу  как  подлинная  и  ложная,  как  «лик»  и  «личина», но взаимообусловлены, неразрывно соединены, так что и вправду  невозможно, как в «Поэме без героя», определить, «которая тень другой».   Так, прежде всего, постоянно отражаются друг в друге вымышленные  авторы этого текста. Поэма входит в цикл «Сочинения Арно Царта», о котором авторские примечания сообщают, что это вымышленный поэт, «помешавшийся  на любви к женщине-оборотню… и сочиняющий (это уже игра в игре) стихи от  ее имени» [Шварц  Е.    Mundus  imaginalis  (Книга  ответвлений).  –  СПб.:  Изд-во «ЭЗРО», лит. общество «Утконос», 1996. – 112 с., с. 109].

Но дело не ограничивается тем, что один вымышленный  персонаж  сочиняет  стихи  за  другого  вымышленного, да  еще  и  наделенного  оборотнической  природой,  персонажа;  когда  на  страницах  поэмы  возникает  имя реального петербургского поэта В. Кривулина, то он, переименованный в  Кри-ву-лина  (предположительно  –  китайца),  объявляется  «самозванцем»,  подписывающим свои стихи именем Арно Царта. Если все же вспомнить, что  Арно Царта придумала сама Шварц, то и впрямь выходит новая «петербургская  гофманиана», в которой реальные и вымышленные герои только и делают, что  оборачиваются друг другом, абсолютно стирая границу между действительным  и мнимым.  

Главные герои поэмы – алхимик Цинь и Лиса – тоже постоянно  подвергаются все новым и новым метаморфозам: Цинь живет в Петербурге под  именем  «Семеныча Кривого»,  «одноглазого матерщинника»,  а Лиса, посетив  Циня в Петербурге, приобретает вид  «веселой бабенки в ватнике и сапогах» [Шварц Е. Сочинения Елены Шварц. Т. I. – СПб.: Пушкинский фонд, 2002. - 464 с.,  с.  57]. 

Оказавшись  же  в  Летнем  саду  –  в  средоточии  петербургского  метафизического  пейзажа,  Цинь  и  Лиса  преображаются,  превращаясь  в  изысканных  юношу  в  шелковом  халате  и  даму  с  веером. 

Находится  в  метаморфозах Лисы место и для лукавого привета одному из самых чутких к  метаморфозам поэту  –  А.  Блоку.  Маленькая «блоковская»  главка  поэмы  выстроена  как  на  биографической  аллюзии  (имя  жены  Блока  и,  по  ее  воспоминаниям, принадлежащее ей авторство варианта строки: «Юбкой улицу  мела», – в «Двенадцати»), так и на аллюзиях на мотив Вечной Женственности и  на образы Донны Анны из «Шагов командора» и Катьки из «Двенадцати»:  

– Оживет Любовь от обморока,  

Удивится – где была?  

Кажется, я три столетья  

Сном болезненным спала.  

Где же я была, шаталась,  

Где же я, Любовь, была? –  

Так Лиса лукаво пела,  

Юбкою гранит мела [Шварц Е. Сочинения Елены Шварц. Т. I. – СПб.: Пушкинский фонд, 2002. - 464 с., с. 57]. 

 И лишь в  конце  смерть  возвращает  Циню  его  подлинный  облик  старого  китайца, а Лиса в финальный  «момент истины» превращается в  «лысеющую  лиску».    

Именно  петербургское  пространство  оказывается  благодатной  почвой   для всех этих метаморфоз и для такого «единомирия», в котором реальное и  мифическое  не  составляют  оппозиционной  пары.  Метафизика  Петербурга  актуализирована уже в самом начале поэмы, открывающейся письмом Циня к  Лисе, в котором он пишет:  

Я живу теперь в Санкт-Петербурге  

(Городок такой гиперборейский).  

Здесь песок для опытов удобный:   

Свойства почвы таковы, что близок 

Я уже к разгадке Циннобера.  

Город этот рядом с царством мертвых –  

Потому здесь так земля духовна [Шварц Е. Сочинения Елены Шварц. Т. I. – СПб.: Пушкинский фонд, 2002. - 464 с., с. 48].  

В таком  случае  нет  ничего  странного  в  том,  что  персонажи  китайской  мифологии могут  действовать в обычной питерской коммуналке,  к  тому же,  имеющей конкретный адрес – «Дзержинского, 17». Так же как неудивительно, что сфинксы на набережной  любят  лакомиться  пельменями  из  не  менее  обычной питерской  пельменной, а в Летнем саду от  домика  Петрова может вдруг «китайщиной запахнуть». Апофеозом слияния реального с ирреальным становится плавание Лисы и Циня «по стеклянным залам белой ночи» (заметим  в  скобках, что здесь  явно  прочитывается  аллюзия  на зеркала  Белого  зала  в  Фонтанном доме, в котором происходит карнавал теней 1913 года в «Поэме без  героя»):  

Лиса из туфли достала  

Бумажный кораблик,  

Плюнула – получилась лодка  

Деревянная, сели они, поплыли  

По стеклянным залам белой ночи,  

По Фонтанке, Мойке и каналам  

И доплыли даже до Залива [Шварц Е. Сочинения Елены Шварц. Т. I. – СПб.: Пушкинский фонд, 2002. - 464 с., с. 57 – 58].      

Но «единомирие» физического мира и метафизического плана бытия  представлено у Шварц не только в рамках «петербургского мифа». Выше уже  говорилось, что гумилевская метафора «органа для шестого чувства» передает  идею возможности физического выражения духовного опыта и открывает путь  для современной поэзии, стремящейся представить всякое духовно-душевное движение в физиологическом проявлении.

Представляется,  что  в  поэзии  Е.  Шварц (так же как и О. Седаковой, с ее формулами вроде:  «Волокна верят и  болят: // – Неужто Бог идет, как яд?», или Б. Кенжеева, в едином пространстве  поэзии  которого  базальт  и  известняк  сосуществуют  с  ангелами  и  светом «неистовых райских садов») эта идея нашла свое максимально художественно  убедительное воплощение.   Тенденцию  к  материализации  нематериального  у  Шварц  отмечает  А.  Анпилов:  «Материя,  ткань  мира  изношена,  ветха.  /…/  Как  же  восполняется  «разреженность»  мира,  пустота?  Сгущением,  оплотнением  легких  стихий,  проявленностью нематериальных пространств и невидимых созданий»  [Анпилов А. Светло-яростная точка // Новое лит. обозрение. – М., 1999. – № 35., с.  363]. Например, момент переживания явления Бога в храме во время молитвы в  цикле  «Труды  и  дни  монахини  Лавинии»  представлен  именно  в  физиологической конкретности самого акта теофании:  

Так свет за облаками бьется, 

Как мысль за бельмами слепого,  

Так – будто кто-то рвется, льется  

Через надрезанное слово.  

Так херувим, сочась, толкаясь,  

Чрез голоса влетает в клирос,  

И человек поет, шатаясь,  

Одетый в божество – на вырост [Шварц Е. Стороны света. – Л.: Сов. писатель, 1989. – 72 с., с. 49].  

В  том  же  цикле  «расстояние»,  на  котором  героиня  чает  обнаружить  Бога,  определяется  с  конкретностью  и  неспешной  рассудительностью,  скорее  сопутствующими резонам повседневной жизни:  

О Боге я думала – где Он, – бродя по двору,  

Вдоль стены кирпичной, ворот.  

То к дереву никла, то к нутру,  

И когда Он меня позовет.  

Что Он мне ближе отца, сестры,  

Но не бренного моего ребра.  

Все искала я слово – роднее, чем «ты»,  

И чуть-чуть чужее, чем «я» [Шварц Е. Стороны света. – Л.: Сов. писатель, 1989. – 72 с., с. 60]. 

На  идее  физиологического  воплощения  духовного  опыта  выстроена  и  вся образность поэмы  «Лестница с дырявыми площадками». А в посвящении М.  Шварцману процесс выстраивания «внутригрудного Ерусалима»  представлен  как буквальное, биохимическое изменение состава крови:  

Ткань сердца расстелю Спасителю под ноги,  

Когда Он шел с крестом по выжженной дороге,  

Потом я сердце новое сошью.  

На нем останется – и пыль с его ступни,  

И тень креста, который Он несет.  

Все это кровь размоет, разнесет  

И весь состав мой будет просветлен  

И весь состав мой будет напоен  

Страданья светом.  

Есть все: тень дерева, и глина, и цемент,  

От света я возьму четвертый элемент  

И выстрою в теченье долгих зим  

Внутригрудной Ерусалим [Шварц Е. Mundus imaginalis (Книга ответвлений). – СПб.: Изд-во «ЭЗРО», лит. общество «Утконос», 1996. – 112 с., с. 80].  

Попытки выразить в физиологически конкретных образах те моменты, когда,  по  определению  Гумилева,  «душа  дрожит,  приближаясь  к  иному»,  столь  многочисленны в поэзии Е. Шварц, что к ее лирической героине в целом можно  было  бы  применить  ее  слова:  «В  каждом  атоме  трепещет  //  Сретенье  и  Рождество».

Автор: Т.А. Пахарева

Предыдущая статья здесь, продолжение здесь.

***

*****