Main Menu

Поиск

Варапаев.ru - официальный партнер хостинга Beget

Заметим,  что  если Гумилев  в  начале  «настоящего Двадцатого Века» еще аристократически протестует против такой очевидной деформации миропорядка, в котором не оставляется возможности индивидуального апофеоза перед смертью, то через четверть века в судьбе и не  менее  пророческих,  чем  «Рабочий»,  мандельштамовских  «Стихах  о  неизвестном  солдате»  эта  трагедия  современности  переосмыслится:  именно  гибель  нарочито  безликая,  «с  гурьбой  и  гуртом»,  наполнится  значением  личностного апофеоза. 

Следующий за  «Рабочим»  «скандинавский»  цикл  стихотворений  («Швеция»,  «Норвежские  горы»,  «На  Северном  море»,  «Стокгольм»)  продолжает  разрабатывать  мотив  выявления  подлинных  сущностей.  Так,  подлинной сущностью Швеции оказывается ее мессианская по отношению к  России роль, благодаря которой  «печенежья» Русь была поднята  «для славы,  силы и победы» (в контексте предыдущих стихотворений, особенно «Мужика», с его картиной «печенежьего» реванша, эта роль оказывается не выполненной  до конца – подобно тому, как неисполнимо желание обрести в земном бытии  «величье  совершенной  жизни»).  «Норвежские горы»  открывают страшную  в  своей  обнаженности  метафизику  природы  и  тем  самым  продолжают  мотив  выявления сущностей в рамках природной темы. Земля, «такая же, как наша, //  Но не рождающая никогда» [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с. 217], предстает пространством чистых  сущностей, материализованных в камне, ледниках и водопадах (таким образом  продолжает воспроизводиться и мотив воплощенности духовных начал, один  из ключевых в сборнике).

При этом поэтически формулируется и программная  для  акмеизма  идея  непознаваемости    метафизической  сущности  природного  мира: «Я ничего не понимаю, горы: // Ваш гимн поет кощунство иль псалом»  [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991.,  т.  1,  с.  216]. 

А  в  стихотворении  «На  Северном  море»  природа  уже  исполняет роль той силы, которая помогает человеку проявить свою истинную сущность, вспомнив о своей принадлежности к «расе // Завоевателей древних»  [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т.  1, с.  217].

Наконец, стихотворение «Стокгольм» варьирует общий для  всех «скандинавских» стихотворений мотив выявления подлинной сущности в  проекции на идею «истинной родины», духовной родины героя: ее обретение-припоминание  оказывается  столь  же  недостижимым,  как  недостижима для человеческого разума метафизика природы, как недостижима в посюстороннем бытии «совершенная жизнь». Но невозможность достичь ее только обостряет интуитивное ощущение близости этой «истинной родины» и жажду обрести ее.   

В  следующем  стихотворении  на  первый  план  выводится  тема,  уже  заявленная ранее в «Андрее Рублеве», – тема творчества, но теперь речь идет о  «ночном»,  «хтоническом»,  даже  «вампирическом»  начале  в  творчестве  –  начале, которое не преображает собою жизнь художника, а скорее уничтожает  ее (в стихотворении эта мысль звучит в словах сожаления о прошедшем мимо  «своей дорогою вольной» дне).  И как недостижим на земле идеал  истинной  духовной  родины,  так  же  представляется  здесь  недостижимым  и  идеал  гармоничного,  ведущего  к  «совершенной  жизни»  творчества. Художник предстает заложником не только своего несовершенного земного бытия, но и своего «ночного», безблагодатного творчества:  

Умчаться б вдогонку свету!  

Но я не в силах порвать  

Мою зловещую эту  

Ночных видений тетрадь [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с. 219].

Альтернатива тому зловеще опустошающему художника творчеству,  которому посвящено одноименное стихотворение, выстраивается в следующем  стихотворении,  которое  озаглавлено «Утешение».  В контексте предшествующего  ему  стихотворения,  это  название  может  быть  интерпретировано  двояко:  его  можно  отнести  к  предсмертному  утешению  больной  женщины,  которой  молитва  героя  стихотворения  должна  помочь обрести вечное блаженство, но можно понять и как утешение художнику, чье безблагодатное «ночное» творчество уравновешивается благодатной молитвой.  

Стихотворение «Прапамять»  вновь  выводит  на  первый  план  мотив  выявления подлинной сущности бытия, в данном случае – своего собственного,  мотив  поиска  героем своего истинного  «я».

Представляется,  что  в  этом  небольшом  стихотворении  большое  значение  имеет  блоковский  подтекст:  в  «Прапамяти»  нетрудно  обнаружить  переклички  с  «Соловьиным  садом»,  благодаря которым общая концепция этого стихотворения если не уточняется,  то,  во  всяком  случае,  предстает  в  более  наглядном  виде,  чем  вне  таких  параллелей. 

Прежде всего, объединяет блоковскую поэму с гумилевским стихотворением  наличие  общих  мотивов  «круженья  и  пенья»  и  сна  и  пробуждения.   Обратимся к первому из названных мотивов. Гумилев

И вот вся жизнь!

Круженье, пенье,  

Моря, пустыни, города,  

Мелькающее отраженье  

Потерянного навсегда [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с. 220].  

Блок:  

И в призывном круженьи и пеньи  

Я забытое что-то ловлю,   

И любить начинаю томленье,  

Недоступность ограды люблю [Блок А. А. Собр. соч.: В 8-ми т. – Т.т. 1 – 8. – М.-Л.: ГИХЛ, 1960 – 1963., т. 3, с. 241].  

Если блоковского  героя призывное  «круженье  и  пенье»,  несмотря  на  свою  обманчивость, очаровывает  и  уводит  за  собой,  то  гумилевский  герой этому  дурманящему  очарованию  неподлинной    жизни  противопоставляет  «прапамять» о своем истинном духовном бытии, по отношению к которому это  «круженье и пенье» предстает не более (но и не менее), чем досадной помехой  на пути к своему истинному «я». Обретение этого истинного «я» связывается у  Гумилева с идеей «пробуждения» от жизни ложной – к жизни «совершенной» («Когда же, наконец, восставши // От сна, я буду снова я» [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с. 220]). В  финале поэмы Блока, как известно, такое пробуждение к действительности («Я  проснулся на мглистом рассвете // Неизвестно которого дня» [Блок А. А. Собр. соч.: В 8-ми т. – Т.т. 1 – 8. – М.-Л.: ГИХЛ, 1960 – 1963., т. 3, с. 243])  ведет героя к состоянию окончательной экзистенциальной «потерянности»: 

Или я заблудился в тумане?  

Или кто-нибудь шутит со мной?  

Нет, я помню камней очертанье,  

Тощий куст и скалу над водой…  

Где же дом?.. [Блок А. А. Собр. соч.: В 8-ми т. – Т.т. 1 – 8. – М.-Л.: ГИХЛ, 1960 – 1963., т. 3, с. 244] 

Таким образом, герой Гумилева мыслит  свое  пробуждение  к  «совершенной  жизни» как, пусть и очень трудно достижимую, почти бесконечно далекую, но  реальную  перспективу  обретения  своего  подлинного  «я»,  тогда  как  герой  Блока,  распрощавшись  с  иллюзорным  очарованием  неподлинного  бытия,  оказывается трагически выброшенным из жизни, утратив свой  «дом» и свою  «тропинку».  Далее «Канцона первая» («В скольких земных океанах я плыл…») вводит  в тематический и мотивный спектр сборника тему любви, которой в финальной  части  «Костра»  отведено,  без сомнения,  центральное  место.

Уже в  «Андрее Рублеве»  уподобление  женского  лика  «раю,  обетованному  Творцом», предопределило концептуальную специфику темы любви в «Костре»: во всех  его  любовных  стихотворениях  земное  чувство  к  женщине  последовательно  сакрализуется  –  и  прежде  всего,  в  «Канцоне  первой».  Любовь (и  любимая)  окружена  здесь  ореолом  религиозного  поклонения, и для выражения сакрального характера этого чувства подбираются соответственные сравнения  любви  с  «ангельской  арфой»,  «синими  светами  рая»,  «Иерусалимом  пилигримов». А тот язык,  на  котором возможно говорить  об  этой любви,  в  идеале  мыслится  как  «язык  серафимов». Любовь в этом стихотворении предстает последней,  сакральной  истиной,  а  творчество, воспевающее такое чувство, уподобляется  высокому  сакральному  искусству,  преображающему жизнь  земную  и  выявляющему  вечный  смысл  земного  бытия  (подобно  «искусству иноков» в «Андрее Рублеве»).  

Тема «священной любви» продолжается и в  «Канцоне второй»  («Храм  Твой, Господи, в небесах…»), но, как и следует ожидать, с новыми акцентами. Так, главной мыслью всего стихотворения становится стержневая и для всего сборника мысль о неразрывности земного и небесного начал, воплощенности  небесного в земном: «Храм Твой, Господи, в небесах,  // Но земля тоже Твой  приют»  [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991.,  т.  1,  с.  221], и, следовательно, на  земле,  увиденной как  Божий  «приют», и природа, и земная любовь предстают осененными светом Божьей  любви и истины, которая дает «ослепительный… ответ» на все человеческие  тревоги и сомнения.  

В  «Канцоне третьей»  («Как  тихо стало в природе…») идея сакральной  любви соединена со всеми ключевыми мотивами сборника, так что в итоге из  этого  соединения  выстроен  цельный  индивидуальный  миф  о  духовно  преображенной  земле  (именно  потому,  что  этот  миф  приобрел  в  «Канцоне  третьей»  свой  завершенный,  целостный  облик,  Гумилев придавал  этому  стихотворению  особое  значение:  «Тут  вся  моя  политика»,  –  говорил  он  о  «Канцоне третьей» Блоку  [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т.  3, с.  432]). Здесь в своем подлинном облике  предстанут и природа (недаром именно с фиксирования тревожного ожидания  этого преображения именно в природе начинается стихотворение), и человек,  дух которого пройдет через состояние «последней, страшной свободы» [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1,  с.  221].

Результатом восхождения и человека, и природы к своим сущностям  станет  новый миропорядок,  собственно,  и  представляющий  собой  «органический  синтез»  духовной  и  земной,  физической  реальностей,  воплощенную духовность – или духовно преображенную материю. И в столь же  «очищенном», истинном  своем облике предстанет  в этом миропорядке  и  любовь.  Возлюбленная теперь  видится  «созданной  из  огня»,  и  в  этом  преображенном мире являет собой «полное» и «последнее счастье» [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с.  222].

Сакральная любовь, воплощенная в  стихии огня, конечно, и обогащает  контекстуальную  семантику  названия  сборника,  и  напоминает  о  священном  огне  дантовского  рая  (напомним,  что  сопряжение  стихии  огня  с  раем  у  Гумилева  уже  выразительно  звучало  –  и  опять-таки,  в  контексте  темы  сакрализованной любви, – например, в стихотворении «Она»: «И четки сны ее,  как тени // На райском огненном песке» [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с. 130]).

В сущности, общая концепция  преображающей  любви,  столь  выразительно  прозвучавшая  в  «Костре»,  напрямую  перекликается с  дантовской  идеей  «любви,  что  движет  солнце и светила».

Напомним, что Данте для всех  акмеистов  был  одним из  главных  «великих  учителей»  – в  том  числе и  в  искусстве  «физиологически  гениально» представить духовное начало в материальном образе, «во плоти».  

Автор: Т.А. Пахарева

Предыдущая статья здесь, продолжение здесь.

***

*****