Main Menu

Поиск

Варапаев.ru - официальный партнер хостинга Beget

У Ахматовой трагическая погруженность в контекст истории принимает  иную  форму,  главными  образными  воплощениями  которой  становятся  Китежанка, Лотова жена, плакальщица, а главной функцией бытия в истории  становится  сохранение  памяти  об  утратах.  Естественное  течение  времени  деформируется  как  катастрофическими  событиями,  в  силу  своей  сверхзначимости  не  отодвигающимися  в  прошлое,  а  продолжающими  воздействовать  на  настоящее  и  будущее  («Поэма  без  героя»,  «Путем  всея  земли»), так и самой памятью, которая выступает не только формой сохранения  утраченного, но и основой механизма «подмены» реального «биографического»  времени жизни содержанием памяти.

Во многих поздних текстах Ахматовой  реальная  жизнь  в  настоящем  отчасти  «вытеснена»  памятью  о  ней,  как,  например,  в  стихотворении    «Красотка  очень  молода…»,  или  в  мотиве  двойника,  порожденного  памятью  о  прошлом  («Поэма  без  героя»),  или  в  «Подвале памяти», со звучащим в его финале вопросом: «Но где мой дом и где  рассудок  мой?»,  –  свидетельствующим  не  только  о  памяти  о  трагической  судьбе поколения современников по Серебряному веку (поскольку этот вопрос  представляет собой, помимо всего остального, цитату из Бальмонта), но и о той  специфической  дезориентации  во  времени,  которую  порождает  слишком  активная  работа  памяти.  Наконец, в стихах  Ахматовой  последних  лет  фиксируется и новый, порожденный уже катастрофизмом научно-технического  прогресса,  вид  деформации  времени  –  деформация  под  воздействием  «беса  скорости» («Даль рухнула и пошатнулось время…»). Таким образом, «тот ужас, который // Был бегом времени когда-то наречен», оказывается уже не совсем  тем  fuga  temporum,  который  упоминается  в  стихах  любимого  Ахматовой  Горация. Это больше похоже на художественное воплощение второго закона термодинамики, когда ход времени осмысливается не столько как естественная  смена поколений  («Мне время тлеть, тебе цвести»), сколько как необратимое  увеличение энтропии в глобальном масштабе: «Бедствие это не знает предела».

Именно подобное, идущее от  Мандельштама  и  Ахматовой ощущение  повышенной напряженности соприкосновения с историческим временем лежит  в основе поэтического мира Бродского, хотя у него можно наблюдать не только  прямое  наследование  акмеистической  позиции  пребывания  внутри  исторического потока, но и наследование через преодоление, о котором  уже  шла  речь выше. В частности, это относится  и  к  упомянутому  выше мотиву  смены поколений – мотиву, традиционно наиболее ясно сигнализирующему о  степени  благополучия  самого  хода  времени,  о  сохранении  или  нарушении  природного  порядка  вещей.  Мотив  «племени  младого,  незнакомого»  появляется  у  Мандельштама  в  контексте  темы  взаимодействия  с  советской  реальностью,  заведомо гибельного. Это либо  «святая молодежь»,  от которой  исходит  экспансия  «новояза»  («хорошие  песни»,  которые  «на  баюшки-баю  похожи / И баю борьбу объяви»), что для поэта равносильно насильственному  погружению  в  безвоздушное,  безъязыкое,  лингвистически  примитивное,  как  «баюшки-баю», пространство («И я за собой примечаю, / И что-то такое пою»);  либо  это  «молодые  любители  белозубых  стишков»,  в  «конвойном  времени»  которых Пушкин – это  «чудный товар», изъятый из пространства культуры и  помещенный  в  пространство  распределения  социальных  благ  («Чтобы  Пушкина  чудный  товар  не  пошел  по  рукам  дармоедов»).  Изъято  из  этого  пространства  новой  «сухомятной  …  сказки»  и  измерение  свободы  –  пушкинская же «свободная стихия», которой ни «на вершок», ни «на игольное  только ушко» не осталось. Таким образом, у Мандельштама  мысль о новом поколении  устойчиво  присутствует  в  контексте  темы  переживаемого  ужаса  истории, крушения культуры. 

Автор: Т.А. Пахарева

Предыдущая статья здесь, продолжение здесь.

***

*****