Более специфично принцип деформации реализован у Бродского в теме любви. Античная традиция сопряжения любви с болезнью, безумием и, наконец, со смертью (то есть, по сути, с деформацией в самом широком смысле) находит в его любовных стихах новое воплощение в целой веренице телесных образов. Как и изгнание, любовь в стихах Бродского предстает прежде всего физически преображающей человека силой – в равной мере могущей быть и силой творения, и силой уничтожения.
«Гладь» тела в «Натюрморте», например, одинаково «преображается» и визитом женщины, и визитом смерти. В любви, как в смерти или в прохождении через катастрофу, человек превращается у Бродского в сугубо «страдательную» величину. Это тот редкий для Бродского случай, когда герой «переводит» действие не из пассива в актив (как в «Я входил вместо дикого зверя в клетку…», на перевод пассива в актив в котором указала В. Полухина в упоминавшейся выше статье), а наоборот. Герой может стать «тенью» любимой женщины, не имеющей собственных черт и собственной воли:
Я взбиваю подушку мычащим «ты»
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество «Пушкинский фонд». Издательство «Третья волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 2, с. 397].
Здесь буквальная материализация состояния «потерянности» героя в разлуке с любимой женщиной распространена не только на его «физическую оболочку», превращенную в двойника, в «безумное зеркало» Ее, но даже на речь, которая оказывается представлена одним лишь почти нечленораздельным «мычащим «ты»». Слово и тело, плоть испытывают, таким образом, сходную деформацию и делят общую судьбу.
Этот акмеистический (выше отмеченный нами у Ахматовой) мотив общности участи слова (речи) и плоти, в более явственном виде и тоже в пределах любовной темы звучит в другом стихотворении Бродского – «То не Муза воды набирает в рот…». Чаще всего оно цитируется исследователями творчества Бродского из-за своего знаменитого финального «автопортрета»:
Навсегда расстаемся с тобой, дружок.
Нарисуй на бумаге простой кружок.
Это буду я: ничего внутри.
Посмотри на него – и потом сотри [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество «Пушкинский фонд». Издательство «Третья волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 3, с. 12].
Конечно, в этих строках с редкой убедительностью прозвучал один из лейтмотивов Бродского – лейтмотив пустоты (см. об этом: [Служевская И. Поздний Бродский: путешествие в кругу идей // Иосиф Бродский и мир. Метафизика. Античность. Современность. – СПб.: АОЗТ «Журнал «Звезда», 2000. – С. 9 – 35, с. 20], [Минаков С. Третье Евангелие от Фомы? Претензии к Господу. Бродский и христианство // Иосиф Бродский и мир. Метафизика. Античность. Современность. – СПб.: АОЗТ Журнал «Звезда», 2000. – С. 73 – 87, с. 78], [Уланов А. Опыт одиночества: И. Бродский // Иосиф Бродский: творчество, личность, судьба. Итоги трех конференций. – СПб.: Журнал «Звезда», 1998. – С.108 – 112., с. 110] и др.). Но в данном стихотворении полная аннигиляция героя в финале лирического сюжета – это, прежде всего, следствие развертывания именно этого сюжета – сюжета о непоправимой потере любви. Как и большинство любовных стихотворений Бродского, это стихотворение буквально пронизано телесной образностью. Не будет преувеличением сказать, что именно телесный код здесь становится ключевым, поскольку через него прочитывается не только лирический сюжет в целом, но и все его главные составляющие.
Едва ли не главной такой составляющей становится мотив, о котором говорилось выше, – мотив общности участи слова и его носителя, его субъекта. Как смерть в виде «простой лисы» «не разбирает, где кровь, где тенор» [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество «Пушкинский фонд». Издательство «Третья волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 3, с. 20], так и горе бесповоротной разлуки разит в равной степени и героя, и его слово. Параллелизм участи слова и его носителя воплощен в сюжетном параллелизме, где метафоры телесных деформаций устойчиво сопровождаются метафорами деформаций слова. Так, в первых двух строфах этот параллелизм дан с особенно четкой симметричностью: образу онемевшей Музы в первой строфе соответствует телесный образ груди, придавленной «паровым катком»; метафоре уничтоженных, исчезнувших слов, которым, как сгоревшим поленьям, уже не воскреснуть, – метафора деформированного тоской лица, которое «глазами по наволочке… растекается, как по сковороде яйцо». При этом, условно говоря, «лингвистическая» и «физиологическая» природа сливаются воедино в стилистически рискованной метафоре: «И не встать ни раком, ни так словам», где в равной мере прочитывается и фигура «рака литерального» – палиндрома, и имеющая соответственное просторечное обозначение телесная поза. В третьей строфе метафора рыбьей сырой губы, хватающей плоть, как воздух, вновь представляет акты дыхания-говорения- поедания-поцелуя в их нерасторжимости: «точно рыба – воздух, сырой губой // я хватал что было тогда тобой». В следующей строфе эта метафора «заглатывания», «хватания ртом» продолжается и перемещается из контекста любви в контекст жертвы и гибели: «наглотался б в лесах за тебя свинцу». Заданный же в предыдущей строфе образ рыбы и имплицитно – воды, еще раньше появившейся в образе набравшей воды в рот Музы, соответственно эволюционирует в метафору тонущего и всплывающего («воскресающего»), «как не смог «Варяг»», героя.
Невозможность реализации чудесного воскресения любви проговорена в следующей строфе с помощью все того же телесного ряда образов – «седины стыдно молвить где», «длинных жил», которые уже обескровлены, и настолько же безжизненных мыслей, что «мертвых кустов кривей». Этот скептический поворот лирического сюжета, в центре которого поставлен мотив старения как знака бесповоротности произошедшего, вновь воспроизводит, таким образом, параллелизм состояний телесных и ментальных, связанных со словом. «Простой кружок», которым оборачивается герой под рукой любимой (последняя и главная «деформация» – конечное состояние героя становится результатом буквальных действий ее руки: «нарисуй… и потом сотри»), воплощает в равной мере «нулевую» степень существования и героя, и его слова – «простой кружок» на воде, набранной в рот Музой.
По ходу дела заметим, что в этом стихотворении представлен характерный для образности Бродского инвертированный образ – образ рыбы, обитающей на суше. Как знаковый, этот образ был разработан в «Колыбельной Трескового мыса» и, как было показано выше, вошел в ряд метафорических воплощений принципа деформации. В «То не Муза воды набирает в рот…» подобная инверсия тоже прочитывается. Всем контекстом стихотворения задается гибельная семантика воды (мотив немоты в воде, мотив затонувшего корабля); жадность же глотания воздуха рыбьим ртом в контексте третьей строфы наполняется смыслом не удушья, как должно было бы быть, а наоборот, жадного насыщения воздухом-плотью. Образ рыбы, жадно хватающей ртом воздух-плоть, как метафора любовной жажды, интересен не только тем, что представляет яркий пример воплощения в образности Бродского принципа деформации, но и тем, что выводит к мандельштамовскому контексту данного стихотворения – к «Мастерице виноватых взоров»: «Их, бесшумно окающих ртами, // Полухлебом плоти накорми» [Мандельштам О. Соч.: В 2-х т. – М.: Худ. лит., 1990, т. 1, с. 209].
Автор: Т.А. Пахарева