«О Пушкине всегда хочется сказать слишком много, всегда наговоришь много лишнего и никогда не скажешь всего, что следует» [В. О. Ключевский. Сочинения в 8-ми томах, т. 7. М., 1959, с. 422. Речь 1887 г. «Евгений Онегин и его предки», прочитанная в Обществе любителей русской словесности.].

Под этим откровенным признанием замечательного нашего историка, которым он заключил свою торжественную юбилейную речь, посвященную пятидесятилетию гибели поэта, могут бесконечной вереницей выстраиваться подписи. Подступая к Пушкину с надеждой или даже уверенностью понять наконец этот национальный феномен, исследователь нередко кончает, однако, тем, что вольно или невольно признает неодолимые трудности рассказа о нем.

Относительно легче было, казалось бы, современникам — и друзьям, и неприятелям поэта. Они видели, встречали и знали живого человека, который ходил по земле, писал письма, отзывался на похвалы и на брань (или очень заметно отмалчивался), дружил и ссорился с окружающими людьми — словом, жил, а не стоял недвижимо великолепным памятником на ограниченной площадке высокого пьедестала.

Присматриваясь друг к другу, современники — и сам великий поэт в их числе — должны были бы, на наш взгляд, ослепить друг друга, ошеломить друг друга достижениями в искусстве поэтического слова. Эти достижения и находки, которые мы теперь воспринимаем как из вечности упавшие классически совершенные образцы, следовали друг за другом очень скоро, чуть ли не каждый год. Мы иногда забываем, что вечный Пушкин — это писатель строго определенного времени, 20 - 30-х годов прошлого века, что его творческая жизнь — всего двадцать лет, включая и последние лицейские годы.

Теперь часто приходится слышать и читать, что XX век — эпоха невероятно повышенной интенсивности научно-технического прогресса, что именно поэтому она диктует и убыстренные темпы духовной жизни, а тем самым и ускоренную эволюцию художественной мысли во всех отраслях искусства. Однако еще Маркс отметил, что «понятие прогресса не следует брать в его обычной абстрактности» и что определенные периоды расцвета искусства «отнюдь не находятся в соответствии с общим развитием общества» [К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 46, ч. I, с. 46-47.]. Это подтверждалось им примером искусства античности и эпохи Возрождения в Западной Европе.

«Пушкинская пора» в России тоже является подтверждением правоты мысли Маркса: тогда еще продолжали творить Крылов и Жуковский; только тогда проявили себя Грибоедов, Рылеев, Веневитинов; именно тогда начали Гоголь, Лермонтов и Белинский. Пушкин в эти годы и сложился и, созрев, умолкнул. В эти годы он был живейшим, если можно так сказать, «ферментом» всей культурной жизни России. Каждое культурное начинание совершалось с оглядкой на авторитет «солнца русской поэзии». Поэтому любые мнения о своем современнике Пушкине, будь то в беседе или в журнальной статье, могли быть живо встречены эхом заинтересованных откликов или же не менее заинтересованным молчанием, так задевавшим поэта особенно в последние годы.

Белинский явился посредником между современниками и потомками. Его восторженные рассуждения о Пушкине, исполненные уважения и вместе с тем критицизма, тоже ориентировались прежде всего на тех, кто читал впервые изданные произведения Пушкина, до того еще никому, кроме близких поэту людей, не известные, и на тех «внуков и правнуков», которым «завидовал» критик в своем известном пророчестве, изумившем всех через сто обещанных лет: «Завидуем внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию в 1940-м году...» [В. Г. Белинский. Поли. собр. соч., т. III. M., Изд-во АН СССР, 1953, с. 488.].

Белинский оказался действительно провидцем: не все зная, он многое правильно прозревал. Пушкин был для него не простым кумиром, тем более что с середины 30-х годов его современники ему уже не поклонялись. Он воспринимался критиком как знамение всего последующего культурного развития России, как то определяющее начало, без которого о русской литературе — по крайней мере, о феноменальной сути ее — говорить невозможно. В свою очередь, потомки в дальнейшем ощущали историческую весомость суждений «неистового Виссариона» в процессе постижения Пушкина.

Вместе с тем с легкой руки Белинского, одушевленного реалистическим творчеством Гоголя и успехами писателей «натуральной школы», главным образом прозаиков (Тургенева, Гончарова, Достоевского, Герцена), собственно пушкинская традиция оказалась отодвинутой на второй план. И сам Пушкин многими читателями и критиками воспринимался как явление художественно хоть и значительное, но уже отходящее в историю.

В дальнейшем в литературе 40 - 60-х годов активно заявило себя течение так называемого «чистого искусства», сторонники которого провозглашали полную независимость художественного творчества от задач общественного служения, от целей воспитательных, от гражданственности. Своим знаменем они сделали Пушкина: его поэтические манифесты, направленные против «толпы» и светской «черни», приверженцы «чистого искусства» однобоко и несправедливо представляли как отвращение великого поэта от общественной борьбы и передовых духовных устремлений века. Принимая бой с эстетствующей критикой и поэзией, раскрывая несостоятельность их лозунгов, наиболее прогрессивные мыслители эпохи подчас считали Пушкина прежде всего мастером поэтической формы. Так полагал и молодой Лев Толстой [Л. Н. Толстой о литературе. М., Гослитиздат, 1955, с. 49.].

Живого писателя Пушкина уже не было — и вместе с тем прошло еще не так много времени, он еще не так далеко отодвинулся в исторической ретроспективе, чтобы быть постигнутым во всей своей громадности. К тому времени, когда В. О. Ключевский произнес те невеселые слова, которыми мы начали эту книгу, накопилось множество книг и статей, подтверждающих сказанные им слова. И в каждом таком истолковании Пушкин представал как раз и навсегда понятый, как великий в своей однозначности.

С течением времени облик Пушкина уплывал назад, а загадка его не то чтобы росла, но становилась приманчивей, притягательней, — может быть, именно потому, что становилась все труднее разрешимой. Уже сразу после его смерти. следуют одно за другим запоздалые открытия. Замечательный русский поэт, современник и во многом единомышленник Пушкина Е.А. Баратынский, участвуя в разборе посмертных пушкинских «бумаг», с удивлением первооткрывателя сообщает жене: «Все последние пьесы его отличаются — чем бы ты думала? — силою и глубиною» [Е.А. Боратынский. Стихотворения. Поэмы. Проза. Письма. М., Гослитиздат, 1951, с. 529.]. А через 16 лет молодой Л. Н. Толстой, перечитав «Каменного гостя», заметил: «Восхитительно. Правда и сила, мною никогда не предвиденная в Пушкине» [Л. Н. Толстой о литературе. М., Гослитиздат, 1955, с. 33].

Но особенно замечательно, что сделавший для себя открытие, подобное тем, которые — всякий раз для себя — делает каждый человек, приобщающийся к Пушкину, Толстой, всегда уверенный и к приговорам готовый, здесь словно бы сам себя осаживает, свой рассудочный пыл охлаждает: «Область поэзии бесконечна, как жизнь; но все предметы поэзии предвечно распределены по известной иерархии, и смешение низших с высшими или принятие низшего за высший есть один из главных камней преткновения. У великих поэтов, у Пушкина, эта гармоническая правильность распределения предметов доведена до совершенства. Я знаю, что анализировать этого нельзя, но это чувствуется и усваивается» [Л. Н. Толстой о литературе. М., Гослитиздат, 1955, с. 144].

Воздействие Пушкина так велико и бесспорно, что никакая очередная неудача или — при относительном успехе — недостаточность не может остановить потребность, даже напор все новых и новых попыток приближения к смыслу того, что за двадцать лет смог сделать один исключительно творчески одаренный человек, — и сделать навечно.

Автор: В. Сквозников

Продолжение здесь.

***

*****